По-видимому, и девушке передалось его чувство: также молча, с удивлением она разглядывала его и себя, себя и его; попробовала прищурить глаза, но зеркало не ответило на это легкое движение и все также тяжело и упорно продолжало вычерчивать черную застывшую пару. И показалось ли это девушке красивым, или напомнило что-нибудь свое, немного грустное, – она улыбнулась тихо и слегка пожала его твердо согнутую руку.

– Какая парочка! – сказала она задумчиво, и почему-то сразу стали заметнее ее большие черно-лучистые ресницы с тонко изогнутыми концами.

Но он не ответил и решительно пошел дальше, увлекая девушку, четко постукивавшую по паркету высокими фран­цузскими каблуками. Был коридор, как всегда, темные, неглубокие комнатки с открытыми дверями, и в одну ком­натку, на двери которой было написано неровным почерком: «Люба», – они вошли.

– Ну, вот что, Люба, – сказал он, оглядываясь и при­вычным жестом потирая руки одна о другую, как будто старательно мыл их в холодной воде, – надобно вина и еще чего там? Фруктов, что ли.

– Фрукты у нас дороги.

– Это ничего. А вино вы пьете?

Он забылся и сказал ей «вы», и хотя заметил это, но поправляться не стал: было что-то в недавнем ее пожатии, после чего не хотелось говорить «ты», любезничать и притво­ряться. И это чувство также как будто передалось ей: она пристально взглянула на него и, помедлив, ответила с нере­шительностью в голосе, но не в смысле произносимых слов:

– Да, пью. Погодите, я сейчас. Фруктов я велю при­нести только две груши и два яблока. Вам хватит?

И она говорила теперь «вы», и в тоне, каким произносила это слово, звучала все та же нерешительность, легкое коле­бание, вопрос. Но он не обратил на это внимания и, остав­шись один, принялся за быстрый и всесторонний осмотр комнаты. Попробовал, как запирается дверь, – она запира­лась хорошо, крючком и на ключ; подошел к окну, раскрыл обе рамы – высоко, на третьем этаже, и выходит во двор. Сморщил нос и покачал головою. Потом сделал опыт над светом: две лампочки, и когда гаснет вверху одна, зажига­ется другая у кровати с красным колпачком – как в при­личных отелях.

Но кровать!..

Поднял высоко плечи – и оскалился, делая вид, что смеется, но не смеясь, с той потребностью двигать и играть лицом, какая бывает у людей скрытных и почему-либо таящихся, когда они остаются наконец одни.

Но кровать!

Обошел ее, потрогал ватное стеганое, откинутое одеяло и с внезапным желанием созорничать, радуясь предстояще­му сну, по-мальчишески скривил голову, выпятил вперед губы и вытаращил глаза, выражая этим высшую степень изумления. Но тотчас же сделался серьезен, сел и утомленно стал поджидать Любу. Хотел думать о четверге, о том, что он сейчас в доме терпимости, уже в доме терпимости, но мысли не слушались, щетинились, кололи друг друга. Это начинал раздражаться обиженный сон: такой мягкий там, на улице, теперь он не гладил ласково по лицу волосатой шерстистой ладонью, а крутил ноги, руки, растягивал тело, точно хотел разорвать его. Вдруг начал зевать, истово, до слез. Вынул браунинг, три запасные обоймы с патронами, и со злостью подул в ствол, как в ключ – все было в порядке, и нестерпи­мо хотелось спать.

Когда принесли вино и фрукты и пришла запоздавшая почему-то Люба, он запер дверь – сперва только на один крючок, и сказал:

– Ну вот что… вы пейте, Люба. Пожалуйста.

– А вы? – удивилась девушка и искоса, быстро взгля­нула на него.

– Я потом. Я, видите ли, я две ночи кутил и не спал совсем, и теперь… – Он страшно зевнул, выворачивая челю­сти.

– Ну?

– Я скоро. Я один только часок… Я скоро. Вы пейте, пожалуйста, не стесняйтесь. И фрукты кушайте. Отчего вы так мало взяли?

– А в зал мне можно пойти? Там скоро музыка будет.

Это было неудобно. О нем, о странном посетителе, который улегся спать, начнут говорить, догадываться, – это было неудобно. И, легко сдержав зевоту, которая уже своди­ла челюсти, попросил сдержанно и серьезно:

– Нет, Люба, я попрошу вас остаться здесь. Я, видите ли, очень не люблю спать в комнате один. Конечно, это прихоть, но вы извините меня…

– Нет, отчего же. Раз вы деньги заплатили…

– Да, да, – покраснел он в третий раз. – Конечно. Но не в этом дело. И… Если вы хотите… Вы тоже можете лечь. Я оставлю вам место. Только, пожалуйста, вы уже лягте к стене. Вам это ничего?

– Нет, я спать не хочу… Я так посижу.

– Почитайте что-нибудь.

– Здесь книг нету.

– Хотите сегодняшнюю газету? У меня есть, вот. Тут есть кое-что интересное.

– Нет, не хочу.

– Ну, как хотите, вам виднее. А я, если позволите…

И он запер дверь двойным поворотом ключа и ключ положил в карман. И не заметил странного взгляда, каким девушка провожала его. И вообще весь этот вежливый, пристойный разговор, такой дикий в несчастном месте, где самый воздух мутно густел от винных испарений и руга­тельств, – казался ему совершенно естественным, и про­стым, и вполне убедительным. Все с тою же вежливостью, точно где-нибудь на лодке, при катанье с барышнями, он слегка раздвинул борты сюртука и спросил:

– Вы мне позволите снять сюртук?

Девушка слегка нахмурилась.

– Пожалуйста. Ведь вы… – Но не договорила – что.

– И жилетку? Очень узкая.

Девушка не ответила и незаметно пожала плечами.

– Вот здесь бумажник, деньги. Будьте добры, спрячьте их у себя.

– Вы лучше бы отдали в контору. У нас все отдают в контору.

– Зачем это? – Но взглянул на девушку и смущенно отвел глаза. – Ах, да, да. Ну, пустяки какие.

– А вы знаете, сколько здесь у вас денег? А то некото­рые не знают, а потом…

– Знаю, знаю. И охота вам…

И лег, вежливо оставив одно место у стены. И восхи­щенный сон, широко улыбнувшись, приложился шерстистой щекою своею к его щеке – одной, другою – обнял мягко, пощекотал колени и блаженно затих, положив мягкую, пушистую голову на его грудь. Он засмеялся.

– Чего вы смеетесь? – неохотно улыбнулась девушка.

– Так. Хорошо очень. Какие у вас мягкие подушки! Теперь можно и поговорить немного. Отчего вы не пьете?

– А мне можно снять кофточку? Вы позволите? А то сидеть-то долго придется. – В ее голосе звучала легкая усмешка. Но, встретив его доверчивые глаза и предупреди­тельное: «Конечно, пожалуйста!» – серьезно и просто по­яснила:

– У меня корсет очень тугой. На теле потом рубцы остаются.

– Конечно, конечно, пожалуйста.

Он слегка отвернулся и опять покраснел. И оттого ли, что бессонница так путала мысли его, оттого ли, что в свои 26 лет он был действительно наивен – и это «можно» показалось ему естественным в доме, где было все позволено и никто ни у кого не просил разрешения.

Слышно было, как хрустел шелк и потрескивали рассте­гиваемые кнопки. Потом вопрос:

– Вы не писатель?

– Что? Писатель? Нет, я не писатель. А что? Вы любите писателей?

– Нет. Не люблю.

– Отчего же? Они люди… – он сладко и продолжитель­но зевнул, – ничего себе.

– А как вас зовут?

Молчание и сонный ответ:

– Зовите меня И… нет, Петром. Петр.

И еще вопрос:

– А кто же вы? Кто вы такой?

Спрашивала девушка тихо, но сторожко и твердо, и было такое впечатление от ее голоса, будто она сразу, вся, придви­нулась к лежащему. Но он уже не слышал ее, он засыпал. Вспыхнула на мгновение угасающая мысль и в одной карти­не, где время и пространство слились в одну пеструю груду теней, мрака и света, движения и покоя, людей и беско­нечных улиц и бесконечно вертящихся колес, вычертила все эти два дня и две ночи бешеной погони. И вдруг все это затихло, потускнело, провалилось – и в мягком полусвете, в глубочайшей тишине представился один из залов картин­ной галереи, где вчера он на целых два часа нашел покой от сыщиков. Будто сидит он на красном бархатном, необыкно­венно мягком диване и смотрит неподвижно на какую-то большую черную картину; и такой покой идет от этой старой, потрескавшейся картины, и так отдыхают глаза, и так мягко становится мыслям, что на несколько минут, уже засыпаю­щий, он начал противиться сну, смутно испугался его, как неизвестного беспокойства.